Любой разговор о фотографии рано или поздно возвращается к ее отношениям с живописью, и тогда вспоминается все: от книг Барта и Зонтаг до бородатого анекдота о мальчике, жалеющем живописца, потому что «у бедного дяди „поляроида“ нет…» Анекдот, собственно, тоже восходит к достаточно давней традиции, согласно которой фотография перехватила у живописи право на узаконенный в искусстве «мимесис», на «подражание жизни» и ее «отражение». И, таким образом, живописцы получили возможность
…В 1914 году в
В ранней юности он
У каждой из враждующих сторон — у живописи и фотографии — своя культурная мифология. И здесь даже разница в возрасте не в счет, поскольку за полтора века существования фотографии вокруг нее расплодилось столько мифов, что их количество соизмеримо с многовековой легендой изобразительного искусства. Что касается живописи и скульптуры, то здесь Шпенглер, противопоставлявший статую и портрет по принципу «статика — подвижность», просмотрел все же, что и в том и в другом с древности было принято видеть скрытую жизнь, способность к оживанию. Все романтические сказки и страшилки европейской культуры сводятся к одному: картина или изваяние могут жить, то есть изменяться и двигаться, их неподвижность — мнимая. У фотографии — обратный миф. Ее принято наделять, как пишет Ролан Барт, «сверхсмыслом смерти». Но я здесь не буду цитировать «Camera lucida», а просто вспомню давний рассказ одной женщины, чье детство прошло в середине прошлого века в русской глубинке, в деревне у бабушки. Одним из первых детских воспоминаний был бабушкин сундук с оклеенной старыми фотографиями крышкой. Время от времени бабушка открывала эту крышку и рассказывала о братьях, сестрах, дядьях, сватах: кто погиб «в империалистическую», кто — «в Отечественную», кто умер от тифа… Однажды в деревню приехал фотограф. Бабушка волокла плачущую семилетнюю внучку по деревне, а та, поплакав, смирилась и приготовилась к худшему: она была уверена, что, как только ее сфотографируют, она умрет, потому что все люди с фотографий на крышке сундука тоже умерли.
Если о фотографиях и рассказывают сказки, то это все сказки о смерти: то всплывет старая-престарая газетная сенсация еще из
Ман Рей был первым, кто открыто пошел не просто против логики собственной судьбы, но и, что куда более серьезно и опасно, против логики мифа. Неизвестно, выдумал ли он этот эпизод (слишком уж откровенно он повторяет историю Пигмалиона), или действительно это произошло однажды в его студии, но: «Взгляните на эту „ню“. Один мой друг увидел эту фотографию и влюбился в мою модель. Он обязательно хотел быть ей представленным. Я сказал ему: идем, она у меня. И я показал ему „девушку“: это была гипсовая копия Венеры Милосской. Верите ли вы, что фотоаппарат способен на такое?..»
Фотография научилась делать явными, выводить на поверхность скрытые резервы жизни. Статуя превратилась в живую девушку именно потому, что ее сфотографировали. Фотография расколдовала заключенную в искусстве жизнь. Так что домработницу, вошедшую в великолепный дом благородных искусств с черного хода, с самого начала недооценили.
Через год после того, как картины уступили место своим фотокопиям, Ман Рей познакомился с человеком, который тоже считал, что живопись пора лишить престола. Это был дадаист Марсель Дюшан.
Сегодня скандальные фокусы Дюшана давным-давно превратились в классику и приобрели почтенный вид экспонатов на выставке истории. Но тогда, в начале двадцатого столетия, его «готовые предметы» — знаменитые «реди-мейд» — казались пределом эстетической наглости: самый обыкновенный писсуар, традиционная шутка скучающего школьника — дешевая репродукция «Моны Лизы» с подрисованными усами и бородой, подставка для сушки бутылок… Бунт Дюшана был тихим и ироническим, если вообще его можно было назвать бунтом. Дюшан не требовал революционного изменения мира, он просто экспериментировал с искусством, выясняя его границы и пытаясь заглянуть в приграничную полосу на «чужую» сторону. Это занятие оказалось заразительным: Ман Рей придумал свой «Подарок» — утюг с прикрепленными к нему острием вверх мебельными гвоздями; художница и фотограф Мерет Оппенгейм, одна из любимых моделей Ман Рея, сделала кофейную чашку из меха. Абсурдные детали как бы еще раз подчеркивали «бесполезность»: утюгом с гвоздями нельзя гладить; из меховой чашки нельзя пить. Вещи, вырванные из цепочки привычных значений, превращались в сюрреалистические объекты, обнаруживали свою странность, которую нельзя заметить, оперируя традиционной логикой наподобие: это утюг, им гладят, и т. п.
Конечно, это было искусство, обращенное не к чувству, тем более не к чувству прекрасного. Но оно на сто восемьдесят градусов развернулось в том направлении, куда чуть раньше уже устремилась и куда продолжает двигаться и в настоящее время новейшая философия, — в сторону мысли. Точнее, мысли о мысли.
И здесь совершенно неожиданно возникает параллель, которая на первый взгляд может показаться невозможной
Промежуток между первым и вторым шагом — это и есть знаменитая «картезианская точка» — «зияние длящегося опыта, не имеющего никаких предметов». Короткая и ослепительная дистанция между свободой и истиной. Вспышка, проблеск…
Конечно же провокаторы-дадаисты и философ Мамардашвили — не единомышленники и не могли ими быть. Но они оказались едины в том, что разными способами пытались объяснить: закон, истина, красота, польза вовсе не те вещи, которые мы привыкли называть этими словами, самодовольно полагаясь на готовые данные обыденного опыта (не своего и не чужого — усредненно-общего, на то он и обыденный!). Различия начинаются уже после этого, Мамардашвили в отличие от Дюшана и его последователей идет дальше, как бы продолжая предшествующую фразу: «… но все это не значит, что закона, истины, красоты, пользы нет, мы их просто не там видим и не то о них думаем».
Что касается Ман Рея, то, кажется, он оказался
Еще в начале
Вождь сюрреалистов Андре Бретон, посвятивший Ман Рею полторы великолепные страницы в знаменитой книге «Сюрреализм и живопись», всегда бравировал своей антибуржуазностью. Но, перечитывая это маленькое эссе о Ман Рее, в
«Жемчужное ожерелье соскальзывает с обнаженного плеча на белый лист бумаги, где будет поймано солнечным лучом, и вот уже оно лежит между другими элементами композиции. То, что было просто украшением, не более чем просто украшением, теперь отдано теням на откуп, предано их суду» (Андре Бретон. Сюрреализм и живопись). Для многих моделей Ман Рея было удачей оказаться тем самым «обнаженным плечом» и хотя бы одним прикосновением попасть в удивительный мир, где волосы кажутся то сделанными из золота, то волосами ангела и где восковая рука ничем не отличается от живой…
Была определенная закономерность в переходе Ман Рея к сюрреализму. Сюрреалисты двигались от полного отрицания обыденного сознания к «реальному процессу мысли». Андре Бретон определял сюрреализм не как направление или стиль, а как действие, «акт»: «Это запись мысли в отсутствие контроля со стороны разума и вне каких-либо эстетических или моральных соображений». То, что мысль и разум оказались разведены в разные стороны, не должно нас особо смущать. Объяснение можно найти у того же Мамардашвили: «Мы ведь на уровне нашей интуиции знаем, что не все живо, что кажется живым. Многое из того, что мы испытываем, что мы думаем и делаем, — мертво. Мертво, потому что подражание
С одной стороны, общаясь с сюрреалистами, Ман Рей хорошо усвоил их отношение к реальности, их уверенность в том, что жизнь несводима к узнаваемым схемам. При этом у него в руках было оружие куда более грозное и современное, чем поэзия или живопись. К тому моменту, когда искусство окончательно потеряло всякие права на то, чтобы быть носителем «правды жизни», и, в общем, не особо о них жалело, фотографии еще доверяли как точной копии реальности, как «вещественному доказательству». Именно в
И все же при всем этом он не считал фотографию искусством. Не потому, что считал одну только способность лгать и морочить недостаточной для того, чтобы искусством называться. Наоборот, по его убеждению, фотография перегнала искусство. Но на пути куда?
Здесь и обнаруживается другая сторона его отношений с сюрреализмом. Начав
Яркий свет лампы создавал реальность, для которой в конечном счете уже безразлично, вымышлена она или нет. В композициях Ман Рея предметы занимали все более скромное место. Не потому, что им отводилось меньшее пространство. Главным был свет. Предметы были интересны постольку, поскольку освещены или не освещены.
В 1932 году Ман Рей сделал снимок с довольно странным названием. Вообще он не любил «говорящих» названий, избегал глубокомысленности, объясняя это тем, что «нет названий у снов». Обычно он либо никак не называл свои фотографии, либо просто обозначал имена моделей. Тем интереснее эта работа, названная «Примат материи над мыслью». Внешне она довольно тривиальна для самого Ман Рея — лежащая «ню», одна из многих в его коллекции. Но внимание привлекает чудовищная тень на первом плане, которая утяжеляет изящную фигуру женщины, делает ее нелепой и громоздкой, создавая эффект перспективы: рука, расположенная ближе к зрителю, кажется чудовищно, непропорционально огромной и толстой, потому что тень как бы срастается с телом. Наверное, материя — это и есть тень, отсутствие света, его оборотная сторона. Следовательно, мысль — свет…
Не о том ли говорил и Мераб Мамардашвили в своих лекциях о Прусте? «Еще не на долгое время свет с вами, пока есть свет — работайте… Речь идет о времени труда, знак которого — секунда, доля секунды. Иными словами, пространство истины может быть расширено только трудом, а само по себе оно — мгновение… Условно назовем это трудом жизни. Который назовем знаком молнии». Возможно, вспышки ламп в фотоателье были подобием «чистой мысли», в области которой стремился Ман Рей. До конца своей долгой и славной жизни он сохранил презрение к технологическим совершенствам в своей области. Он придерживался мнения, что для создания снимка достаточно любого ящика с линзой, светочувствительной бумаги и бутылки с проявителем. Но в первую очередь, конечно, лампы, свет которой преобразит на бумаге лист, цветок, бабочку… Потому что на бумаге проявляется не предмет. На бумаге проявляется свет.
Может быть, поэтому, чтобы уловить мысль, в отличие от коллег-сюрреалистов Ман Рей не спал, а бодрствовал, ожидая, что когда-нибудь вспышка «реального мышления» создаст самую совершенную и великолепную «рейографию»: «Искусство ли фотография? Не нужно разбираться в том, искусство ли она. Искусство уже позади. Нам нужно
Удалось ли Ман Рею сфотографировать мысль? Об этом в его автобиографии — ни слова. Но, просматривая его альбомы, невозможно отделаться от желания угадать, какая из фотографий — моментальный снимок мысли и на что вообще может быть похожа мысль?
Опубликовано с любезного разрешения редакции газеты «Первое сентября»