Хулиганствующий элементъ О девушках |
|
Он придумал себе принцессу И отнёс своё сердце ей. Машина Времени, "Мы расходимся по домам" Эти заметки не про куриц, а про девушек. Так же сразу скажу, что говоря "снимать", я не имею в виду английский глагол "pick up", более уместен тут глагол "take". (Это предисловие для тех, кто читает "Вечернюю Москву", и прочитал там заметки о технике съёма куриц в летний период). Некоторые девушки западают нам в душу, будят наше воображение, в то время как другие не производят ровно никакого впечатления, и нравятся только своим родителям. Интересно, почему так происходит? Рассмотрим отдельно взятую девицу. Внешне она обладает формами, цветовым решением, и иногда неким светом в глазах. Формы девушек бывают разнообразные, но, независимо от размеров, о них можно говорить как о гармоничных или нет. Под гармонией форм понимается соответствие геометрических параметров содержанию, а никак не пропорции золотого сечения 90x60x90. Таким образом, гармония неотделима от содержания, а наличие всего лишь преусловутого блондинистого 90x60x90 при отсутствии контента, охватываемого этими окружностями, даже визуально напоминает яичные (песочные) часы с перетеканием время от времени песка из пустого в порожнее с выдачей по окончании полезной информации о готовности яиц. Девушек следует снимать на ясную голову, обдуманно и целенаправленно. Каждая дама - это отдельная история, и ни одна из них не хотела бы, что бы эта история была законченной. По сути - это только начало длинной или не очень длинной истории, прикоснувшись к которой мы получаем воможность воздействовать на дальнейшее её течение, строя свою драматургию. Драматургия не бывает на безконфликтной, спокойной основе, однако самые прекрасные моменты совместного пребывания единой души в двух телах явились результатом решения задачи природной неустойчивости этой системы. Разглядывание улыбающегося лица не приводит нас к неописуемой радости, не рождает ответное радостное чувство. Радость - это прежде всего результат разрешения внутреннего конфликта, момент устойчивости в неустойчивом мире эмоций. Подмечено, что нас заставляют сопереживать лица девушек, выражающие либо задумчивые либо отрицательные эмоции, что является естественным продолжением традиции обезъяньего сообщества - если обезъяна счастлива и имеет радостное лицо, то значит она приватизировала чей-то банан и съела его, что не может развить чувство радости у других обеъян; в то время как волосатая персона с грустной мордой неприменно вызовет чувство сострадания, как имеющая какие-то проблемы, требующие решения или как минимум нашего сочувствия. Они не любят обезьян, достигших большего, которым лучше чем им самим, из-за соперничества, и просто из-за своего скотского характера. Зато любят тех, кому хуже, так как это единственный способ осознать своё собственное превосходство. Вернёмся к нашим баранам. Есть такая загадка: "Маленькая, сморщенная, есть у каждой девушки". Речь идёт об изюминке, конечно же. Как сказал один из великих кутюрье, высокая мода - это не искусство красиво одеть, а наоборот, искусство красиво раздеть. Раздеть, убрать всё лишнее, так, что бы доступно показать и подчеркнуть эту самую изюминку. Доступность мужчины самостоятельно распознать в чём именно эта изюминка: в форме, во внутреннем содержании, во внутреннем конфликте или в качестве света в глазах характеризует его потенциал. Некоторые девушки совсем не запоминаются. Некоторые западают в душу. - "Почему ты не женишься на ней? - "Ну, ты знаешь, у неё кривые ноги, что-то с формами и нет вкуса". - "А почему вот с этой гуляешь, у неё же кривые ноги, некрасивые формы и нет вкуса?" - "Потому что она мне нравится..." Если она нравится, мы прощаем ей все её недостатки, не так ли? А если не нравится - то ищем недостатки, пытаясь обмануть и себя и других. Иные имеют в голове некий идеал красоты и оценивают всех дам в соответствии с этим идеалом. -"Она некрасива, так как у неё не зелёные глаза и носик не курносый". То, что она обладает чем-то другим, отличным от внутренне устоявшегося стереотипа, не интересует. Крестьянин не поймёт прекрасного изящества горожанки, оно просто некрасиво для него, изящная дама несовместима с вечно зелёной идеей остановки коня на скаку и с навыками пожарного. Так и будет до конца жизни выбирать по своему вкусу, заплёвывая другие сути прекрасного, обсуждая убожество изящной красоты на скамейке перед своей избой вместе с себе подобными. Не говоря уж про то, что идея заглянуть в глаза там вообще не витает. - "Вот Манька-продавщица - это да!, - вон как у неё губы накрашены, яркие такие! Платье цветастое, за километр видно! Вон глянь на энтих московских девок, всё в каких-то серых тряпках от Кардана, зачем зто, когда сейчас все в трениках Адидас ходют, да на каблуках... Все должны быть в трениках, однозначно. И что бы "Адидас" было покрупнее написано, что бы все видели - АДИДАС!" Фирма! Все одинаковые! Кстати, вот намедни был я на рынке в райцентре, так отруби ржаные, погнали меня из калашного ряда, когда я туда сунулся. С чего бы это?" И правда, c чего это? Хулиганствующий элементъ |
===========================
Некоторые девушки западают нам в душу, будят наше воображение, в то время как другие не производят ровно никакого впечатления, и нравятся только своим родителям. Интересно, почему так происходит?
===========================
В момент фотосъемки (я люблю снимать и еще больше люблю, когда меня снимают), между фотографом и моделью идет взаимодействие, обмен эмоциями, ожиданиями, энергетическими импульсами.
Я уверена, живо и ярко можно снять только то, что любишь, фотограф передает свое отношение к модели, поэтому, возможно, работы многих профессионалов при внешней безупречности так скучны, а работы новичков часто потрясают!
Умение сохранить на долгие годы свежий "незамыленный" взгляд на окружающее (на девушек в том числе) - великое счастье и свойство только настоящего мастера. Очень замечательны в этом смысле репортажные снимки Юрия Роста - в каждом снимке удивление, как бы возглас: "Надо же!", и мы сопереживаем ему.
Но это я отвлеклась от девушек. Вернусь в тему: все девушки по своему замечательны, и умение их красоту и своеобразие раскрыть - это умение их любить, пусть и мимолетно.
Когда-то один начинающий фотограф сделал со мной серию удачных фотографий. Я очень стеснялась сниматься обнаженная, то отворачивалась, то закрывалась руками или рубашкой. Результат был удивительным: из девушки с очень обычными данными он превратил меня в очаровательное существо. Это повторилось несколько раз. Мы поженились.
Мой муж увлечен съемками и объекты его работ очень разнообразны. И я прекрасно знаю, (поверьте жене), что каждую он любит страстно в момент съемки или по крайней мере чем-то она его взволновала. Иначе искусства нет. А мне не жалко...
P.S. А не интересных девушек не бывает, вы просто не умеете их готовить!))))
А научиться готовить девушек можно в любом возрасте, помнишь про "опыт, сын ошибок трудных..." и про "гений, парадокса друг..."
Или это не про тебя?:-)
Тут вот говорят иносказательно - то дэвушки, то фотография... А я сразу вспомнил присказку про любовь: "одно слово - а столько разных занятий". Не
поймите меня правильно :-)
Вероятно это звучит донельзя банально, но фотограф просто обязан любить объект своего внимания.
Иначе чем объясняется известный парадокс, что лучшие кадры не зависят от техники и опыта фотографа.
Любовь - вот то что "цепляет" нас в работах, когда никто не знает за что он поставил десятку! Любовь к модели, природе, букашкам, цветам, просто жизни
наконец.
А еще - любовь к мастеру внутри себя. Любовь, не прощающая измен и ошибок.
И конечно любовь к зрителю, для которого работа создается. - Ох, не любят нас тут, братцы! ;-)
Очень часто приходится отмечать "бездушные" работы. Тут первый вопрос - "зачем?".
Думаю, авторам таких работ стоит прививать любовь "к чистому листу".
Про профессионалов вспоминать не стану, т.к. и в мыслях не хочу их обидеть. Но делают они это профессионально!
Короче: За Любовь!
Прочитал и вспомнил:
---------------------------------------------------------------
Перевод Г. Г. Орла, 1991 г.
OCR: Сергей Петров, 11.07.99
Origin: www.chat.ru
---------------------------------------------------------------
Требовать от испанца, чтобы, войдя в трамвай, он не окидывал взглядом знатока всех едущих в нем женщин, — значит требовать невозможного. Ведь это одна из самых характерных и глубоко укоренившихся привычек нашего народа. Та настырность и почти осязаемость, с какими испанец смотрит на женщину, представляются бестактными иностранцам и некоторым моим соотечественникам. К числу последних отношу себя и я, ибо у меня это вызывает неприятие. И все же я считаю, что эта привычка — если оставить без внимания настырность, дерзость и осязаемость взгляда — составляет одну из наиболее своеобразных, прекрасных и благородных черт нашей нации. А отношение к ней такое же, как и к другим проявлениям испанской непосредственности, которые кажутся дикарскими из-за смешения в них чистоты и скверны, целомудрия и похоти. Но если их очистить, освободить изысканное от непристойного, возвысить благородное начало, то они могли бы составить весьма своеобразную систему поведения, наподобие той, суть которой передается словами gentleman или homme de bonne compagnie[1].
Художникам, поэтам, людям света надо подвергнуть этот сырой материал многовековых привычек реакции очищения путем рефлексии. Это делал Веласкес, и можно не сомневаться, что восхищение представителей других народов его творчеством в немалой степени обусловлено тем, с какой любовью выписал он телодвижения испанцев. Герман Коген говорил мне, что каждый свой приезд в Париж он использует для того, чтобы побывать в синагоге и полюбоваться жестами евреев — уроженцев Испании[*Эту же мысль, облеченную в общую форму, можно найти в «Размышлениях о «Дон Кихоте»]. [2]
Сейчас, однако, я не задаюсь целью раскрыть благородный смысл, скрывающийся за взглядами, которыми испанец пожирает женщину. Это было интересно, по крайней мере для «Наблюдателя», в течение нескольких лет испытывавшего влияние Платона, отменного знатока науки видения. Но в данный момент у меня другое намерение. Сегодня я сел в трамвай, и поскольку ничто испанское мне не чуждо, то пустил в ход вышеупомянутый взгляд знатока, постаравшись освободить его от настырности, дерзости и осязаемости. И, к величайшему своему удивлению, я отметил, что мне не понадобилось и трех секунд, чтобы эстетически оценить и вынести твердое суждение о внешности восьми или девяти пассажирок. Эта очень красива, та — с некоторыми изъянами, вон та — просто безобразна и т. д. В языке не хватает слов, чтобы выразить все оттенки эстетического суждения, складывающегося буквально в мгновение ока.
Поскольку путь предстоял долгий, а ни одна из моих попутчиц не давала мне повода рассчитывать на сентиментальное приключение, я погрузился в размышления, предметом которых были мой собственный взгляд и непроизвольность суждений.
«В чем же состоит, — спрашивал я себя, -этот психологический феномен, который можно было бы назвать вычислением женской красоты?» Я сейчас не претендую на то, чтобы узнать, какой потаенный механизм сознания определяет и регулирует этот акт эстетической оценки. Я довольствуюсь лишь описанием того, что мы отчетливо себе представляем, когда осуществляем его.
Античная психология предполагает наличие у индивида априорного идеала красоты — в нашем случае идеала женского лица, который он налагает на то реальное лицо, на которое смотрит. Эстетическое суждение тут состоит просто-напросто в восприятии совпадения или расхождения одного с другим. Эта теория, происходящая из Платоновой метафизики, укоренилась в эстетике, заражая ее своей изначальной ошибочностью. Идеал как идея у Платона оказывается единицей измерения, предсуществующей и трансцендентной.
Подобная теория представляет собой придуманное построение, порожденное извечным стремлением эллинов к единому. Ведь бога Греции следовало бы искать не на Олимпе, этом подобии chateau[3], где наслаждается жизнью изысканное общество, а в идее «единого». Единое — это единственное, что есть. Белые предметы белы, а красивые женщины красивы не сами по себе, не в силу своеобразия, а в силу большей или меньшей причастности к единственной белизне и к единственной красивой женщине. Плотин, у которого этот унитаризм доходит до крайности, нагромождает выражения, говорящие нам о трагической устремленности вещей к единому: «(Они) спешат, стремятся, рвутся к единому». Их существование, заявляет он, не более чем «след единого»[4]. Они испытывают почти что эротическое стремление к единому. Наш Фрай Луис[5], платонизирующий и плотинизирующий в своей мрачной келье, находит более удачное выражение: единое — это «предмет всепоглощающего вожделения вещей».
Но, повторю, все это — умственное построение. Нет единого и всеобщего образца, которому уподоблялись бы реальные вещи. Не стану же я, в самом деле, накладывать на лица этих дам априорную схему женской красоты! Это было бы бестактно, а кроме того, не соответствовало бы истине. Не зная, что представляет собой совершенная женская красота, мужчина постоянно ищет ее с юных лет до глубокой старости. О, если бы мы знали заранее, что она собою являет!
Так вот, если бы мы знали это заранее, то жизнь утратила бы одну из лучших своих пружин и большую долю своего драматизма. Каждая женщина, которую мы видим впервые, пробуждает в нас возвышенную надежду на то, что она и есть самая красивая. И так, в чередовании надежд и разочарований, приводящих в трепет сердца, бежит наша жизнь по живописной пересеченной местности. В разделе о соловье Бюффон рассказывает об одной из этих птичек, дожившей до четырнадцати лет благодаря тому, что ей никогда не доводилось любить. «Очевидно, — добавляет он, — что любовь сокращает дни нашей жизни, но правда и то, что взамен она их наполняет».
Продолжим наш анализ. Поскольку я не имею этого архетипа, единого образа женской красоты, то у меня рождается предположение, которое возникало уже у некоторых эстетиков, что, возможно, существует некое множество различных типов физического совершенства: совершенная брюнетка, идеальная блондинка, простушка, мечтательница и т. д.
Сразу же заметим, что это предположение лишь умножает связанные с данным вопросом сложности. Во-первых, у меня нет ощущения, что я владею всем набором подобных образцов, и я даже не подозреваю, где и как я мог бы им обзавестись. Во-вторых, в рамках каждого типа красоты я вижу возможность существования неограниченного числа вариантов. Это значит, что количество идеальных типов пришлось бы увеличить настолько, что они утратили бы свой видовой характер. А если их, как и индивидуальных лиц, будет бесчисленное множество, то сведется на нет сама цель этой закономерности, состоящая, между прочим, и в том, чтобы единое и общее сделать нормой и прототипом для оценки единичного и многообразного.
Тем не менее нам хотелось бы кое-что подчеркнуть в этой теории, дробящей единую модель на множество типовых образцов. Что же вызвало такое дробление? Это, несомненно, осознание того, что в действительности при вычислении женской красоты мы руководствуемся не единой схемой, налагая ее на конкретное лицо, лишенное права голоса в эстетическом процессе. Напротив, руководствуемся лицом, которое видим, и оно само, согласно этой теории, выбирает такую из наших моделей, какая должна быть к нему применена. Таким образом, индивидуальность сотрудничает в выработке нашего суждения о совершенстве, а не ведет себя совершенно пассивно.
Вот, по моему разумению, точная характеристика, которая отражает действительную работу моего сознания, а не является гипотетическим построением. В самом деле, глядя на конкретную женщину, я рассуждал бы совсем иначе, чем некий судья, поспешающий применить установленный кодекс, соответствующий закон. Я закона не знаю; напротив, я ищу его во встречающихся мне лицах. По лицу, которое я перед собой вижу, я хочу узнать, что такое красота. Каждая женская индивидуальность сулит мне совершенно новую, еще незнакомую красоту; мои глаза ведут себя подобно человеку, ожидающему открытия, внезапного откровения.
Ход нашей мысли в момент, когда какую-то женщину мы видим впервые, можно было бы точно охарактеризовать при помощи довольно-таки фривольного галантного оборота: «Всякая женщина красива до тех пор, пока не будет доказано обратное». Добавим к этому: красива не предусмотренной нами красотой.
Воистину ожидания не всегда осуществляются. Я припоминаю по этому поводу анекдот из жизни журналистской братии Мадрида. Речь в нем идет об одном театральном критике, умершем довольно давно, который хвалу и хулу в своих писаниях увязывал с соображениями финансового порядка. Однажды приехал к нам на гастроли некий тенор, которому на следующий день предстояло дебютировать в театре «Реаль»[6]. Наш вечно нуждающийся критик поспешил к нему с визитом. Рассказал ему о своем многодетном семействе, о скудных доходах, и сговорились они на тысяче песет. Настал день дебюта, а критик условленной суммы не получил. Начался спектакль — денег все не было; прошел первый акт, второй, последний, и, когда в редакции критик принялся за статью, вознаграждение так и не поступило. На следующее утро газета вышла с рецензией на оперу, в которой имя тенора упоминалось лишь в последней строчке: «Да, мы чуть не забыли: вчера дебютировал тенор X.; это многообещающий артист, посмотрим, выполнит ли он то, что обещает».
Так вот, обещание красоты иногда не исполняется. Мне, к примеру, достаточно было лишь мельком взглянуть на вон ту даму на заднем сиденье трамвая, чтобы признать ее некрасивой. Давайте разложим на составные части этот акт неблагоприятного суждения. Для этого нам нужно повторить его в замедленном темпе, чтобы наша рефлексия могла проследить шаг за шагом стихийную деятельность нашего сознания.
И вот что я замечаю: сначала взгляд охватывает лицо в целом, в совокупности черт, и как бы обретает некую общую установку; затем он выбирает одну из черт — лоб, к примеру, — и скользит по ней. Линия лба плавно изгибается, и мне доставляет удовольствие наблюдать этот изгиб.
Мое настроение в этот момент можно довольно точно описать фразой: «Это хорошо!» Но вот мой взгляд упирается в нос, и я ощущаю некое затруднение, колебание или помеху. Нечто подобное тому, что мы испытываем на развилке двух дорог. Линия лба как будто требует — не могу сказать почему — другого продолжения, отличного от реального, которое ведет мой взгляд за собой. Да, сомнений нет, я вижу две линии: реальную и едва различимую, как бы призрачную над действительной линией носа из плоти, честно говоря несколько приплюснутого. И вот ввиду этой двойственности мое сознание начинает испытывать что-то вроде pietinement sur place[7], колеблется, сомневается и в нерешительности измеряет расстояние от линии, которая должна была быть, до той, которая есть на самом деле.
Мы, конечно, не будем сейчас проделывать шаг за шагом то, от чего отказались при оценке лица в целом. Нет ведь идеального носа, рта, идеальных щек. Если подумать, то всякая некрасивая (не уродливая[*Уродство — дефект биологический, а следовательно, предшествующий плану эстетического суждения. Антонимом «уродливого» является не «красивое», а «нормальное»]) черта лица может показаться нам красивой в другом сочетании.
Дело в том, что мы, замечая изъяны, умеем их исправлять. Мы проводим незримые, бесплотные линий, при помощи которых в одном месте что-то добавляем, в другом — убираем. Я говорю «бесплотные линии», и это не метафора. Наше сознание проводит их, когда мы неотрывно смотрим туда, где никаких линий не находим. Известно, что мы не можем безразлично смотреть на звезды на ночном небе: мы выделяем те или иные из светящегося роя. А выделить их — значит установить между ними какие-то связи; для этого мы как бы соединяем их нитями звездной паутины. Связанные ими светящиеся точки образуют некую бестелесную форму. Вот психологическая основа созвездий: от века, когда ясная ночь зажигает огни в своем синем мраке, язычник возводит взор горе и видит, что Стрелец выпускает стрелу из лука, Кассиопея злится, Дева ждет, а Орион прикрывается от Тельца своим алмазным щитом.
Точно так же как группа светящихся точек образует созвездие, реальное лицо, которое мы видим, создает впечатление более или менее совпадающего с ним лица идеального. В одном и том же движении нашего сознания соединяются восприятие телесного бытия и смутный образ идеала.
Итак, мы убедились в том, что образец не является ни единым для всех, ни даже типовым. Каждое лицо, словно в мистическом свечении, вызывает у нас представление о своем собственном, единственном, исключительном идеале. Когда Рафаэль говорит, что он пишет не то, что видит, a «una idea che mi vieni in mente»[8], не следует думать, что речь идет о Платоновой идее, исключающей неистощимое многообразие реального. Нет, каждая вещь рождается со своим, только ей присущим идеалом.
Таким образом, мы открываем перед эстетикой двери ее темницы и приглашаем ее осмотреть все богатства мира.
«Laudata sii Diversita,
delle creature, sirena
del mondo»[9].
Вот так я из этого ничем не примечательного трамвая, бегущего в Фуэнкарраль[10], посылаю свое возражение в сад Академа.
Мною движет любовь, она заставляет меня говорить… Это любовь к многообразию жизни, обеднению которого способствовали порой лучшие умы. Ибо как греки сделали из людей единичные души, а из красоты — всеобщую норму или образец, так и Кант в свое время сведет доброту, нравственное совершенство к абстрактному видовому императиву.
Нет и нет, долг не может быть единым и видовым. У каждого из нас он свой — неотъемлемый и исключительный. Чтобы управлять моим поведением. Кант предлагает мне критерий: всегда желать того, чего любой другой может пожелать. Но это же выхолащивает идеал, превращает его в юридический истукан и в маску с ничейными чертами. Я могу желать в полной мере лишь того, чего мне лично хочется.
Рассмотренное нами вычисление женской красоты служит ключом и для всех остальных сфер оценки. Что приложимо к красоте, приложимо и к этике.
Мы уже видели, что всякое отдельно взятое лицо являет собой одновременно и проект самого себя и его более или менее полное осуществление. То же самое и в сфере нравственности: каждый человек видится мне как бы вписанным в свой собственный нравственный силуэт, показывающий, каким должен бы быть характер этого человека в совершенстве. Иные своими поступками всецело заполняют рамки своих возможностей, но, как правило, мы либо их не достигаем, либо за них выходим. Как часто мы ловим себя на страстном желании, чтобы наш ближний поступал так или иначе, ибо с удивительной ясностью видим, что тем самым он заполнил бы свой идеальный нравственный силуэт!
Так давайте соизмерять каждого с самим собой, а то, что есть на самом деле, с тем, что могло бы быть. «Стань самим собой» — вот справедливый императив… Обычно же с нами происходит то, что так чудесно и загадочно выразил Малларме, когда, делая вывод относительно Гамлета, назвал его «сокрытым Господом, не могущим стать собой»[11].
Где угодно и в чем угодно будет нам полезна эта идея, открывающая в самой действительности, во всем непредвиденном, что она в себе таит, в ее способности к беспредельному обновлению источник идеалов, норм, образцов совершенства.
К литературной или художественной критике наша теория применима самым непосредственным образом. А анализ, направленный на формирование суждения о женской красоте, применим к предмету чтения. Когда мы читаем книгу, то ее «тело» как бы испытывает постукивание молоточков нашей удовлетворенности или неудовлетворенности. «Это хорошо, — говорим мы, — так и должно быть». Или: «Это плохо, это уходит в сторону от совершенства». И автоматически мы намечаем критическим пунктиром ту схему, на которую претендует произведение и которая либо приходится ему впору, либо оказывается слишком просторной. Да, всякая книга — это сначала замысел, а потом его воплощение, измеряемое тем же замыслом. Само произведение раскрывает и нам свою норму и свои огрехи. И было бы величайшей нелепостью делать одного писателя мерилом другого.
А эта дама, сидящая передо мной… — Куатро Каминос! [12] — выкрикивает кондуктор. Этот крик всегда вызывал у меня тяжелое чувство, ибо он — символ замешательства.
Однако приехали. За десять сантимов далеко не уедешь.
КОММЕНТАРИЙ ЭСТЕТИКА В ТРАМВАЕ
Estetica en el tranvia). — O. С., 2, р. 33-39.
Написано в 1916 г. Опубликовано в сборнике «Наблюдатель-1». Необычное по форме и сюжету, это эссе в свое время вызвало большой интерес, проявившийся в подражательных опусах других авторов. Ортега умело соединил здесь: платоновскую концепцию любви к объекту интереса; концепцию интенционального акта, который он трактует в духе готовности к исполнению (как стремление сделать любимое совершенным), а также концепцию возможности дедукции красоты на основе феноменологического акта визуального восприятия. По Платону, любовь направляется от страстного желания завоевать и удерживать то, чем овладеваешь, к выявлению красоты этого завоеванного, что, таким образом, превращает любовь в устремленность к благу. Этот процесс рассмотрен в «Федре» (265 и дальше) и особенно интересно — в диалоге «Пир»: «Кто, наставленный на путь любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, - наставляла Сократа некая Диотима, — тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительное, прекрасное по своей природе», нечто вечное и всегда в самом себе единообразное, к которому «другие разновидности прекрасного не имеют… отношения» (Платон. Пир, 210е-211д. — Соч., т. 1).
Концепцию интенционального акта сознания Ортега стремился интерпретировать в духе «спасающего» размышления, то есть готовности «я» превратить объект любви в нерасторжимую часть меня самого. Инструмент реализации своего намерения Ортега видел в новом направлении западноевропейской мысли — в феноменологии. В 1913 г. в серии статей под общим заголовком «Гуссерль. О понятии ощущения» он подробно анализировал труды ученика Гуссерля Г. Гофмана, направленные на построение феноменологической концепции ощущения как акта цельного, сложного (в отличие от попыток Г. Эббингауза и В. Вундта выделить «идеальное», «атомарное» ощущение), содержащего или дающего «чувственную интимность» (das sinnliche Erlebnis) реального объекта. Ортега приветствовал эту идею Гофмана, поскольку в соответствии с ней овладение сущностными чертами объекта могло осуществляться уже на стадии так называемых презентативных актов сознания, то есть в представлении, воображении объекта, в фантазии: «… мы говорим о необходимости одного реального (презентативного. — О. Ж.) акта и основанного на нем суждения, ибо только в одном этом мы открываем закон» (О. С., 1, р.251). Ортега, таким образом, полагал, что идея «спасающего» размышления получила со стороны феноменологии экспериментальное подтверждение.
[1] Человек хорошего общества (франц. ).
[2] В «Размышлениях о «Дон Кихоте» (Предварительное размышление, разд. II. Культура — Безопасность) в общем виде представлено видение сущности испанской культуры, или «понимание испанского… Определяющими чертами испанской культуры, по Ортеге, являются: 1) энергетическая напряженность, всегда готовая проявить себя в выдающихся творениях разного рода; 2) двусмысленность, небезопасность всего, что рождается в лоне испанской культуры; это последнее свойство является следствием того, что в каждый момент своей истории и в каждом из выдающихся творений испанская культура не подкреплена опытом прошлого и не заботится о перспективе развития в будущем (см.: О. С., 1, р. 83, 84).
[3] Замок, загородный дом (франц. ).
[4] В учении Плотина «единое» («идея») Платона разрабатывается систематически; вместе с тем оно приобретает отчетливую мистическую окраску. В «Эннеадах» Плотина мы встречаем учение об абсолютной трансцендентности идеи, ее предшествовании сущему в качестве. умонепостигаемого принципа сущего.
[5] Мироощущение Луиса де Леон тесно связано с идеями неоплатонизма.
[6] Оперный театр в Мадриде, открытый в 1850 г.
[7] Топтание на месте (франц. ).
[8] Некую идею, которая приходит мне в голову (итал. ).
[9] Да прославится Разнообразие Созданий, очарование мира (итал. ).
[10] Фуэнкарраль — ближайший в то время пригород к северу от Мадрида.
[11] См. Mallarme St. Divagations, Hamlet.
[12]Куатро Каминос (букв. «четыре дороги») — площадь-перекресток и название района на северной окраине в Мадриде.
Компьютерный набор — Сергей Петров
Дата последней редакции — 11.07.99
Файл в формате WinWord 6.0/95 хранится на сайте:
www.chat.ru
Re: Прочитал и вспомнил: