Мы уверены, что современные войны и трагедии самые жестокие мы видим их, подробно запечатленными на фотографиях. Но наше зрение и архивы тысяч старых снимков способны разубедить нас в избранности нашего времени. Это уже было, и было в чем-то страшнее, чем сейчас. Прошли десятилетия, и идеология не довлеет над нашим зрением, и внутренний цензор куратора откладывает в сторону другие фотографии, нежели раньше. Среди фотографий этой выставки вы увидите даже снимки улыбающихся людей, людей работающих, спешащих по делам, не замечая трупов на обочине. И дело не в жестокости тех, кто проходит мимо они попали в то внутреннее пространство войны, где уже нет смерти, жизни, привычных координат человеческого бытия, и время исчисляется по-другому. Каждый полдень отмечен дневной авиабомбардировкой города, полночь ночной. Где забота о бытовых нуждах становится конгениальна философскому постижению истины, а занятие наукой находится за гранью безумия, вызывающего почтение тех, кто еще жив. Мы не знаем до конца сами, почему мы сделали эту выставку. Только пару месяцев назад, когда мир вспоминал вторую годовщину 11 сентября, мы открывали выставку «here is new york: democracy of photography» в Московском музее современного искусства, и уже думали об этой выставке. Что это? Пособие по выживанию? Раскрытие страшной тайны живучести целого народа? Свойственное человеческой природе ощущение притягательности смерти и ее изображения? Все это и многое сверх того.
В Ленинграде, даже по официальной статистике, которая в шутках советского времени числилась третьим видом лжи, за время блокады погибло более 1 000 000 человек, и тех, кто погиб во время бомбежек и на переднем крае обороны города было менее 10%. В этом городе, абсолютно обреченном с точки зрения даже физиологических возможностей человека (целых две зимы, 1941-1942 и 1942-1943 годов, норма выдачи хлеба рабочим и иждивенцам колебалась между 250 и 125 граммами в сутки, а кроме хлеба не было уже ничего), существовали правила выживания: выжили те, кто помогал, из последних сил, заботился, обогревал, кормил близких, кто тратил драгоценные калории на физические усилия борьбы. В городе горели книги, мебель. Но уцелели все ценнейшие библиотеки и музеи, статуи парков были закопаны в землю, часть драгоценных сокровищ вывезено. В городе соседствовали апатия и патриотизм, работа в цеху людей, привязывавших себя к станкам, чтобы не упасть от голода, и сладкая жизнь узкого круга лиц, причастных к распределению продовольствия. В этом городе идеалисты умирали от голода на собраниях и на рабочем месте, и циники собирали коллекции старинной живописи. Даже в блокаду в Ленинграде рождались дети, плоды любви и расплаты за продовольствие. В этом городе ели умерших соседей и выхаживали умирающих, отдавая им свой хлеб. В блокадном Ленинграде существовало много уровней параллельных жизней.
Опыт чтения о блокаде поражает абсолютизмом философской абстрактной формулы взаимоотношений личности и истории: продовольствия в городе могло бы быть больше, если бы не разногласия внутри круга лиц, определявших политику снабжения города. Опыт вслушивания в архивные записи напоминает о 9-й симфонии Шостаковича, исполнявшейся в Ленинградской филармонии с перерывом на бомбежку, и до сих пор звучат стихи, читавшиеся по радио поэтессами, оставшимися в городе. Зрительный ряд блокады, может быть, более будничен и прозаичен. Среди фотографий, по разным причинам, и причинам в основном историческим, почти не сохранилось интерьеров блокадных квартир, мало портретов. Это выставка документальной фотографии, но даже вместо фона в ней не увидишь иного натюрморта, кроме мертвых. Зрительный ряд блокады просто страшен. Иногда смотреть на эти снимки вдохновляет только знание о том, что люди, на них запечатленные, все-таки выжили. Не все, но хотя бы треть, даже почти половина тех ленинградцев, кто оставался в городе 900 дней в кольце войны.