Было время, когда я подскакивала чуть ли не в 5.30 утра по будильнику и первым делом прыгала к Яндексу смотреть, что происходит в этом мире. Для меня это как бы было основной задачей — смотреть что происходит, и превращать это в истории. Новости сливались с моей личной жизнью. Если умер патриарх, то я оказывалась на церемонии впереди толпы. Если происходила очередная протестная акция, то я была первой, кто тянул руки с камерой вверх, стараясь, чтобы в поле снимка не попали десятки других таких же рук с камерой. Новости пленили и будоражили меня. Я мечтала оказаться посреди контртеррористической операции внутри кольца окружения, быть главным человеком, который первый сообщит миру новости. Я мечтала оказаться на обломках взорванного дома, поезда, упавшего самолета. Я мечтала посетить все крушения и затопления этого мира, смотреть, как бедствуют и гибнут эти безымянные люди, подставляя свою хрупкость и беззащитность на обозрение всему миру.
Я работала фотографом в журнале — я думала, что я служу некой высокой миссии.
Когда произошло землетрясение на Гаити, внутри меня все перевернулось несколько раз. Если и бы ад разверзся и извергся на поверхность Земли, то это выглядело бы также. Я порывалась сесть в самолет, затыкать нос повязкой и быть героиней.
Быть героиней гораздо проще, чем кажется. Сложно быть серой незаметной мышкой, человеком-функцией, изо дня в день выполняющим рутинную гору дел.
К моменту землетрясения меня, как и почти всю фотокоманду, уволили из журнала. И я была безмерно счастлива от этого, поскольку вместо геройства журнал давал мне постоянные аккредитации на малозначимые события, где, впрочем, иногда неплохо кормили деликатесами. Потом мою маленькую картинку печатали в углу страницы напротив большой рекламы. Но всё это не обеспечивало достаточного экономического эффекта журналу, не подкрепляло мое чувство профессиональной принадлежности.
Не так уж и много я сняла за все это время. Можно по пальцам пересчитать. Кавказ, война в Грузии, ЛТП, истории гастарбайтеров. Почти ничего из этого не было в строгом смысле новостью. И снимая что-то, что считалось объективно важным для мира (очередную конференцию, выборы, митинг), я видела, как море коллег ужасно тужится, чтобы откопать эти новости, отделить их от реальной жизни, и в итоге показать их миру как нечто запредельно важное, что бы обеспечило миллионные просмотры и в итоге стабильную зарплату.
Последствия землетрясения на Гаити были чудовищны — горы трупов, эпидемия, голод, мародерство и убийства. В это время я была посреди приятного и неторопливого периода беременности — внутри меня вызревало чудо жизни, которое вело серьезную битву за выживание с моими безумными профессиональными инстинктами, — и победило. Хотя бы на какое-то время.
Я смотрела эти новости, фотографии и ролики каждый день целыми горами. Сохраняла ссылки и обменивалась ими. Я уже понимала, что никуда не еду, и впервые ощутила это на себе — то, как эта мерцающая коробка монитора скорее отделяет зрителя от новостей невидимой стеной. Ты всегда по другую сторону, в мягком и безопасном мире, и то, что там — для тебя навсегда иллюзия.
Я поедала тонны фруктов, и впервые меня не мучила совесть, что там где-то голодают миллионы, что я не делаю хотя бы того малого, что могу. Внутри меня росла такая мощная эгоистическая маленькая штучка, которая подавляла все остальное, чтобы самой выжить. Я превратилась в капсулу, и теперь (внезапно для меня) оказалось, что моя миссия другая.
Больше чем ехать на Гаити, войну или куда угодно, я боялась рожать, — просто зная, что из этого короткого путешествия я никогда не вернусь прежней.
И оказалось, что направлять объектив на себя, на свою собственную жизнь, ломать стереотипы, — это гораздо сложнее чем ехать куда-то в непонятное, далекое и страшное.
Именно в этот период новости в Яндексе стали казаться безумным сном, возникающим каждое утро в дымчатом промежутке — между тем, как проснулся и еще спишь. Пожалуй, направить объектив на себя так и не удалось. Слишком неотделима граница между объективностью фотографии и хрупкой субъективностью личного пространства. Слишком уж фотография сильно влияет, влезая в жизнь. Раньше, снимая других, я об этом не слишком задумывалась.
Это раньше, прикасаясь к ним хотя бы отчасти, я безмерно верила в реальность новостей, в их нерушимость и важность. То есть для меня мир был абсолютно заключен в трех концентрических кругах. Сначала внутренний мир человека (маленькая точка в центре). Потом внешний мир этого человека (кружок побольше). И потом все это мелкое и ненужное заключено в огромный круг мирового контекста событий. Тот, кто жил, не замечая этот большой круг, казался тогда просто глупцом.
Но внезапно все эти круги поехали, начали меняться местами.
Параллельно с этим новости в компьютере начали плясать и показывать языки, так что мне казалось это странным дурным сном.
Арабская весна была моим следующим сильнейшим порывом. Я хотела к этим орущим людям на Тахрир. Играть в объединение с толпой, качаться одной волной и кричать в унисон, было моей любимейшей затеей еще со времен посещения рок-концертов. Революция — драйвовейший рок-н-ролл, перерастающий в слэм-толкучку, и что может быть лучше, чем тусоваться с повстанцами — с крутыми ребятами в клетчатых платках и с автоматами наперевес.
Но не то ли делает та фотография, что канонизирует этих мальчиков, со смешно проклевывающейся бородкой, когда они идут убивать и умирать за свободу (и одновременно) — за Аллаха?..
Это была чужая революция, мне не понятная и потому я осознанно отстранилась от этих событий. Меня в это время пригласили на арт-резиденцию в Амстердаме, и я лишь изредка по ночам вылезала из белого куба своей студии, чтобы сидеть в холле столовой на кожаном диване и смотреть на огромном экране круглосуточный Си-Эн-Эн, где эти мальчики бегали и орали что-то на площадях, где корреспондент бравым голосом вещал что-то без запинки, а оператор бравировал тем, что бегал под пулями со включенной камерой.
В моей дневной более реальной жизни художники за общими обедами бравировали шаблонными фразами: «я использую фотографию как медиум». Кроме использования фотографии они ничего сами не давали, их снимки были пустыми, неинтересными, в них не было битком набитых площадей и орущих в едином порыве людей. Я с ними спорила с пеной у рта поначалу. Во мне было столько ненависти и неприятия к этому сверкающему арт-миру, который уже (незаметно для меня) купил меня за полкопейки. Потом просто улыбалась, у меня ведь все еще были эти тайные ночные свидания с Тахриром.
Сперва пламенное материнство, потом этот блистающий арт-мир увели меня от новостной истерии, от инстинкта подпрыгнуть и бежать, как только я услышу про что-то хоть чуть-чуть значимое. Я стала надевать черные платья на светские мероприятия (а раньше у меня были только широкие штаны с карманами, кофта с капюшоном на все случаи жизни и гигантский кофр со всеми линзами на свете, чтобы можно было их менять).
Одновременно началась какая-то безумная вакханалия в России, и вот теперь я читала новости с горьким привкусом и ощущением того, что никак не могу проснуться от дурного сна, хотя уже давно себя щиплю и скидываю одеяло.
Если бы собрать эти новости в роман, то они бы стали литературным шедевром абсурдистского реализма, в духе Салтыкова-Щедрина. Но эти новости так тяжело поддавались визуализации, что я уже и сама не знала, то ли бежать снимать приюты, которые сплошь позакрывали двери, то ли — несчастных сексуальных меньшинств, которые, как оказалось, в большинстве своем, ничуть не жалуются на свое существование.
Ядро новостей вовсе не всегда совпадает с оболочкой. В стране происходит чудовищное (такой вывод ты делаешь из суммы посылок, которые с лихвой тебе предоставляет новостная лента), но ты не понимаешь, то ли тебе бежать на площадь и делать второй Тахрир (так как все это касается лично тебя как гражданина), либо бежать все это снимать, либо тихонько самоустраниться. Тут безумное сочетание (поэт и гражданин) начинает безумно конфликтовать. Либо создавать искусство, либо агитки. Тут твоя мегапричастность не дает тебе быть сторонним наблюдателем — что так культивирует сама журналистика.
И я предпочла последнее — самоустраниться. Причем, в полном смысле этого слова. С сегодняшнего дня я окончательно и бесповоротно не верю новости. Все изнасилования, убийства, безумные указы, затопления — это иллюзия, которая больше не имеет никакого смысла.
Вчера на фотографическом ток-шоу Donkere Kamer в битком забитом зале кинотеатра под сверкающими фонарями голландская девушка долго рассказывала, как она многие годы была очарована пластиковыми пакетами. Все ее фотографии и видео содержат пластиковые пакеты — на ветру, под водой. Она держала их на удочке и заставляла трепыхаться. Ее работы висят в фотомузее «House Marseille». Фотографам, серьезно посвящающим себя фотожурналистике, ничего другого не остается, как пойти очаровываться пластиковой бутылкой или листиком. Впрочем, очарование листиком было в начале прошлого века, а «фотографии как медиуму» не свойственно повторяться. Мы учимся на своих ошибках.
Нам пора усвоить то, что фотография «как медиум» не может быть объективной. Для того, чтобы рассказывать новости, у нее слишком ограниченные возможности. Я читала книжку про Магнум, и было понятно, что расцвет фотожурналистики пришелся на весьма непродолжительное время — от поглощенного криминальной хроникой Уиджи... нет, чуть позже — от изобретения компактных камер, от (вероятно, постановочной) фотографии Капы на испанской войне и до... изобретения телека. Когда эта адская машина по трансляции иллюзий реальности вошла в каждый дом, фотография была маргинализирована. Она стала занимать меньше полос. Банкротились журналы. В Магнуме все еще боролись с артом, в то время как могли бы его использовать себе на пользу. Одновременно они продолжали улучшать наработанные клише, показывая ужасы каждой войны как еще одно повторение неких универсальных, созданных под копирку ужасов. Лучшие, вошедшие в историю фотографии Картье-Брессона — вообще к фотожурналистике никаким боком не могут быть приставлены — как лесенка, которая все время падает. Кстати, про лесенку... человек, прыгающий через лужу, — не надо пересказывать историю этой фотографии, пойдите в гугл, и сделайте выводы.
Фотожурналистика умерла, а арт-рынок фотографии цветет как никогда.
Фотография сама по себе — состоявшееся чудо, не нуждающееся в дополнительном обосновании в том, что она — красота, либо правда. Фотография волшебна в том виде, в каком она есть, и я хочу продолжать исследовать ее возможности, и с ее помощью исследовать все круги мира — и внешние, и внутренние. Но... так странно, когда фотографию обвиняют во лжи. Фотография никогда не лжет, но кто сказал, что она когда-либо говорила всю правду?..
Я больше не верю в новости.